Александр Валентинович Амфитеатров. В стране любви

Андрей Николаевич передал Лештукову своё объяснение с Альберто. Лештуков слушал его, прищурив глаза, как бы в полудремотном состоянии

— В достаточной степени глупо, — вяло сказал он, когда художник умолк, — и, признавайтесь уж по чистой правде! — у вас, в самом деле, нет ничего с этой Джулией?
— Уверяю вас — нет.
— То есть, как есть ничего, — ни-ни?
— Вот именно ни-ни.
— Да я не говорю вам про что-нибудь серьёзное: роман, связь, — а так, может быть, маленький флирт?
— И флирта никакого не было.
— Напрасно!
— Вот тебе раз! Почему же это?
— Вы как-то раз проходили вместе с нею мимо моих окон. Я и пригляделся. Этакая вы славная парочка крайностей. Она — воплощённый юг, молодой, сильный, огненный… вот с этим солнцем, что выращивает эти пламенные цветы, с этим солнцем, под которым, кроме любви, и думать то ни о чем невозможно… У меня когда-то родилось довольно нелепое четверостишие, — уж не помню, право, почему и для кого я его написал:

«Темны и тихи были очи,
Как полночь южная сама,
Но всеми звёздами полночи
Горела ярко эта тьма!»

Ничто не исчезает из мира. Всякая нелепость на что-нибудь пригодится. Даже и стихи. У вашей Джулии такие глаза. Ведь правда?
— Да, оно точно, глаза забористые.
— А вы, Ларцев, — север. Если доживёте до карнавала в Риме, нарядитесь-ка рыжебородым Тором. А? Что вы на это скажете? Плечища у вас — косая сажень, волос больше, чем полагается даже для художника, бороду вы украли у Рубенса, а за сим, примет особых нет, лицо чистое, нос и рот обыкновенные, как пишут в паспортах. Вы когда-нибудь бываете не в духе? Злитесь?

— Нет, злиться подолгу не случалось. Вспылить могу. В ярость раза два в жизни приходил.
— У вас, должно быть, глаза тогда совсем белые становятся, этакие большие, жестокие и со стальным отливом. Ведь, правда?
— Не знаю, может быть. В зеркало не смотрелся. Да что вы меня разбираете по статьям, точно лошадь? В роман, что ли, всунуть хотите?
— Не знаю, может быть, и в роман. Чем же вы не герой романа? У вас, кстати, и сюжетец наклёвывается. Но насчёт глаз — это я не потому. Был у меня, видите ли, приятель, такой же, как вы, белокурый, краснощёкий господин, с вечно голубым светом в глазах. Но в один прескверный день увидал я своего краснощёкого друга, вместо розового, бледно-серым и с глазами, как две большие оловянные ложки. Тупой, пристальный взгляд, веки не мигают, выражения никакого: смотришь в эти глаза и не оторвёшься, точно загипнотизирован. Вижу: ни сознания, ни памяти, ничего живого не осталось в человеке. Стоит предо мною — не рассуждающая, заведённая на ярость машина великого гнева и мести. А потом он, не говоря мне дурного слова, вынул из кармана револьвер и принялся в меня палить.
— В вас?
— Да, в меня. Я у него жену увёз. Два месяца мы с этой дамою путались по Европе, а он нас повсюду по Европе искал. Нашёл в глухой нормандской деревушке, где мы ужасно скучали, — я ей надоел, она мне надоела, — оба думали об одном: как бы нам попристойнее и поэффектнее устроить решительную любовную ссору и благородный разрыв. И вдруг, накануне, так сказать, самого благоприятного конца романа, является этот бешеный с своим револьвером. Три раза в упор стрелял, сюртук мне испортил, и если бы не серебряный портсигар в кармане, я бы, конечно, не имел удовольствия с вами сейчас разговаривать.
— Так-с. А дальше?
— Я не помню, каким образом вырвал у него револьвер, и опять таки не постигаю, когда мой Отелло успел впасть в истерику. Бьётся человек на полу, как Геркулес в отравленной тунике, хватается за мебель, — ножки у кресел трещат. Я на него целый умывальник воды вылил, да в нутро ему графина два влил. Очнулся, сидит, дрожит, молчит. И я сижу, молчу. Потом, вдруг, молит меня — тихим таким, смирным голосом: «Где Ольга, Дмитрий Владимирович? Верни ты мне её! На что она тебе? И прости мне всё, что было!» Конечно, я ему простил… Отчего же не простить? Сюртук не Бог знает каких денег стоит. А вот он-то простит ли меня? Его горе — не дыра на сюртуке. Я тогда сейчас же вышел из дому, даже вещей не собрал, рукопись начатую на столе бросил, сел в поезд и уехал в Париж. И больше мы ни с этим господином, ни с супругой его никогда не встречались.
— У вас таких историй много, Дмитрий Владимирович?
— Был молод — был глуп. Теперь всё это — дела давно минувших лет. Шампанское выпито — остались кислые подонки. Итак, Джулия — юг, вы — север. Вы — рыжебородый Тор, она — Миньона. Вы — транзальпийский варвар, явившийся покорять прекрасную Италию, она — прекрасная Италия, желающая быть покорённою.
— Вы ошибаетесь! Я вовсе не собираюсь покорять. По правде сказать, она мне вовсе не нравится. Она для картины хороша, под мысль мою подошла. А как женщина, она не в моем вкусе…
— Джулия? Не в вашем вкусе?! И вы смеете в этом признаваться? Вы? Художник? Она красавица, по всем правилам искусства красавица! Если она вам не нравится, вы изменяете девизу вашего цеха. Поклонение красоте — вот ваше художницкое дело. По настоящему, вы, художники, должны чувствовать себя в жизни так, как мы, грешные, чувствуем себя только в музеях. Нам, чтобы замечать красоту, нужно её собирать, выставлять, группировать. Вы, призванные эту красоту воспроизводить из мрамора и красок, обязаны ловить её повсюду, хватать живьём, вечно стоять на её страже и наготове преклоняться пред нею! Да что с вами говорить! Я не художник, я не имею дела, как вы, с этою поэзиею живых форм, с поэзиею тела, с этой осязательною, наглядною красотою, такою понятною, простою и такою великолепною. Мы, мученики стального пера, — бедняки в сравнении с вами, счастливцы — вы! Нас отвлечённости давят, нам теории поперёк горла становятся, то скорбь гражданская, то скорбь мировая, от нас не красоты — тенденции да «серенькой действительности» требуют; а вы, блаженные, идёте тропинкою, обложенною справа и слева розовыми кустами. Вы имеете дело не с серенькою, а с самою непреложною действительностью, какая только есть на свете — с красотою. Ох, как я понимаю этих каналий-греков, Андрей Николаевич, со всеми их Аполлонами и Венерами! Вы верите в переселение душ? Знаете, я иногда думаю, что некогда, в той толпе, которая преклонилась пред входящею в море Фриною, я был не последним крикуном… Вы что-то хотели сказать?
— Нет, ничего… Посторонняя мысль… — отозвался художник, с лёгким оттенком смущения в голосе и чуть-чуть краснея.
Лештуков внимательно взглянул ему в лицо, и брови его дрогнули.
— Вы ещё очень молоды, — отрывисто сказал он. — У вас на лице можно читать, как в развёрнутой книге, а это нехорошо. Века, когда глазам полагалось быть зеркалом души, давно прошли. Хотите, я назову вам вашу «постороннюю мысль»? Ведь она обо мне была?
— Уж если вы такой проницательный, — принуждённо засмеялся художник, совсем пунцовея, — то — да. Мне хотелось сказать: «как же вы-то сами, вы — такой поклонник истинной красоты — равнодушны к её прелестям и…»
Художник запнулся.
— Договаривайте, — медленно сказал Лештуков, задумчиво глядя в сторону, — «и вместо того, чтобы богомольно благоговеть перед святыней красоты, валяетесь бессильным рабом у ног — много-много что хорошенькой — интернациональной барыньки».
— Оставьте, пожалуйста! Я слишком уважаю Маргариту Николаевну, чтобы…
— Чтобы сразу назвать её, в ответ на моё не весьма почтительное определение, по имени и отчеству, — с горькою улыбкою перебил Лештуков. — Полно! Вам не идёт хитрить. Что ж? Вы правы. Логика моей жизни стала в последнее время вверх ногами. А только вот что я вам скажу, милый мой юноша: не судите да не судимы будете.
Лештуков встал; на скулах у него выступили розовые пятна.
— Есть в жизни закон возмездия, и кто легко прожил жизнь, попадает под этот закон там, где не ожидает. В молодости было много бито, граблено, напоследок надо, видно, самому быть ограбленным и убитым. Привычка быть любимым мстит за себя. Много серьёзных мыслей, серьёзных чувств, обращал я в своё время в игрушки для лёгкого и приятного препровождения времени. И вот игрушки отомстили за себя, и, неисповедимою волею судеб, я сам теперь игрушка… Но довольно об этом и… давайте лучше пить лимонад с коньяком!..

III

Альберто — после того как молча расстался с художником у пристани — долго смотрел вслед Ларцеву, точно сравнивал мысленно свою силу с силою иностранца или искал на его богатырской спине места, куда ему удобнее будет пихнуть ножом

1 Комментарий

  1. e.n. — примечания и переводы редактора издания 2000 года Тимофея Фёдоровича Прокопова

Комментарии закрыты.