Александр Валентинович Амфитеатров. В стране любви

А Ларцев продолжал:
— Ежели мучит вас долг гражданственности, — пожертвование пошлите. А то ещё лучше — статьищу напишите, да с нервами, со слезой, чтобы всех — вот как пробрало! Чтобы узнали там, черт их побери, господа публика, что «нерв человечества — писатель потрясён»…
— «Писатель, если только он
Волна, а океан — Россия,
Не может быть не возмущён,
Когда возмущена стихия»… —
[* первая строфа стихотворения «В альбом К. Ш.» (1864) Якова Петровича Полонского (1819–1898) (e.n.)]
задумчиво прочитал Лештуков. — Вот, возмущенья-то, потребности взмыть вместе с разбушевавшейся стихией до облаков и не чувствую я, Ларцев… Всё равно что делается… «Из равнодушных уст слышу смерти весть и равнодушно ей внимаю»… Нет, должно быть, Маргарита Николаевна права: я не патриот.

Ларцев глядел на него пристально и думал про себя:
«Ага! Так вот он откуда пошёл — этот холерный рамолисмент! [размягчение, расслабленность, граничащая с умопомешательством (от фр. ramollissement) (e.n.)] Так бы и говорил прямо. А я то слова трачу и соловьём разливаюсь — уговариваю тебя не предаваться гражданской тоске. А эта тоска на мотивах г-жи Рехтберг построилась… Погрызлись, стало быть, для разнообразия, на почве общественных вопросов. То-то они и сидят врозь»

— Да ведь Бог его знает, это слово, что собственно оно обозначает иной раз, — сказал он вслух. — Мы: художники, артисты, поэты, беллетристы — народ чудаковатый: другим отпущено по одному отечеству, а нам — по два. Одно — наша страна, а другое — наше дело. И какое из двух дороже, — познаётся только минутами тяжёлых испытаний. Вот вы сейчас говорите про волжскую холеру, а я, хоть убейте, не могу потрястись ею до глубины сердечной, даже не могу хорошенько представить её себе. Всё мне «Миньона» загородила, и покуда эта Миньона будет торчать на моем горизонте, я для родных моих Тетюшей человек мёртвый… Вот подите же! А ведь я счастлив, что родился русским. Горжусь именем русского. Обругал при мне в Милане какой-то шарманный граф русских, так я ему бутылкой в голову пустил. Когда я в Риме почётный отзыв получил за свою «Мессалину», вы думаете — я за себя обрадовался? Ей-богу, нет. Первою мыслью было: вот каковы мы, русские медведи! В самом сердце вашего искусства, господа итальянцы, выхватываем у вас из-под носа награды. Ведь знаю, что скрепя сердце наградили, подлецы, иностранца, да ещё русского: нельзя было не наградить. Тем и счастлив был: пускай, думаю, в Петербурге почитают да порадуются… Маргарите Николаевне моё почтение!

Он привстал навстречу входящей Рехтберг.
— Здравствуйте, Андрей Николаевич. Вы сегодня, я слышу, даже разговариваете. Это редкость! О чем?
— Против вас бушую. Зачем вы у нас, у русских, отнимаете нашего gran maestro?.. [большого знатока (e.n.)] это уж с вашей стороны польская интрига.
— О-о-о!
Маргарита Николаевна засмеялась.
— Какая я полька! — отшучивалась она. — Живу за границей, по целым дням в обществе вас, «пшеклентых москалей»…
— Ага! Вот тут-то самая интрига и есть. Жаль, я не умею справляться с мифическими сюжетами. А то нарисовал бы я вас польскою Омфалою, смиряющей российских Геркулесов. А Геркулес — Дмитрий Владимирович.
— Хорош Геркулес, — отозвался Лештуков. — Это скорее по вашей части; ишь у вас мускулищи…
— Ладно! А кто по дюжине итальянских берсальеров на эспадронах загоняет?
— Уж и по дюжине! Сбавьте!
— Омфала — это обидно для меня, — серьёзно сказала Рехтберг. — Дмитрий Владимирович! Что же вы молчите? Неужели вы согласны с тем, что говорит Ларцев?

1 Комментарий

  1. e.n. — примечания и переводы редактора издания 2000 года Тимофея Фёдоровича Прокопова

Комментарии закрыты.