С Ларцевым у Джулии вышло огромное недоразумение. Художнических восторгов синьора Андреа Джулия не в состоянии была понять, а заключила из них, что Ларцев просто влюблён в неё, как все другие. Прошло две, три недели; Ларцев продолжал восторгаться Джулией, вступил с нею в большую дружбу, но ни на какие объяснения в любви не посягал. Избалованная поклонением, девушка сперва изумлялась, потом стала сердиться, самолюбие её было затронуто. Ларцев ей очень нравился, особенно с тех пор, как, однажды, он рассказал ей свою биографию. Она узнала, что богатый и блестящий художник по происхождению ничуть не выше её, и, следовательно, они — до известной степени — пара. Сдержанность Ларцева Джулия принимала за робость высказаться
«Он человек честный, — думала она, — сбивать меня с толку, как иные стараются, не хочет, а на серьёзное не решается, ждёт. Что он меня любит, это верно; иначе зачем бы он именно меня, а не другую выбрал для картины? Зеленщица Анунциата, булочница Киара — не хуже меня… Их тоже художники рисовали, да ещё какие и по скольку раз!..»
Джулия, в простоте своей, смотрела на картину, как на что-то вроде портрета, с твёрдой уверенностью, что ни в чем другом, а именно в ней-то, в Киаре или Анунциате, и была суть полотен, для которых они послужили моделями; её логика говорила: рисуют нас, — значит, мы того стоим; пускай все видят, какие мы красивые!
Бес разбудил бестолковую ревность в сердце Альберто. Он сделал грубые сцены и Джулии, и Ларцеву. Джулия росла сиротой и в большой бедности, но — девушка гордая и самостоятельная — она, на коротком веку своём, не имела ещё случая чувствовать над собой власть: посягательство влюблённого моряка на её совесть взбесило её. Она сразу исполнилась ненавистью к бестактному жениху и, в той же мере, как возненавидела Альберто, полюбила художника. Головка у ней кружилась, самолюбие играло. Так как художник ничего ей не говорил, она решилась высказаться сама. Она знала: бесчестным способом Ларцев её откровенностью никогда не воспользуется, а думает ли он о ней серьёзно — пора была выяснить…
Когда Ларцев ушёл в горы, а Лештуков, при следующей встрече с Джулией, как-то странно мямлил, рассеянно смотрел на горизонт и старался говорить решительно обо всём — только не о художнике, — девушка догадалась, что излишняя самонадеянность поставила её в глупейшее положение. Буря оскорблённой гордости забушевала в её душе. Три дня она ходила сама не своя, с суровым лицом и опущенными глазами, стараясь не выдать себя при молчаливых встречах с Альберто: они уже несколько дней как не разговаривали, потому что, через два слова, у них уже закипала ссора. И Альберто оставалось лишь следить за Джулией повсюду, с утра до вечера, а Джулии — неизменно чувствовать на себе его пытливый взор… Что Ларцев, по возвращении из гор, должен скоро совсем уехать из Виареджио, сказал девушке столяр, который делал художнику ящик для Миньоны. Джулия растерялась; ей только теперь стало понятно, какую огромную любовь вырастило самолюбие в её сердце за несколько суток помех и бурных сцен; ей ясно представилось, как, с отъездом Ларцева, от её сердца оторвётся что-то такое огромное и хорошее, без чего и жизнь станет не в жизнь. Она испугалась за себя. Гордость её ужасно страдала, когда она, как нищая, должна была стучаться к Маттиа и выслушивать его уклончивые ответы, сопровождаемые дерзкими улыбками зазнавшегося лакея. Лештуков тоже слишком ушёл в свой «медовый месяц», ему было не до Ларцева и не до Джулии, — да, к тому же, что он мог сказать девушке? Ударить её по сердцу советом оставить Ларцева в покое он никогда не решился бы. Он не был рождён для резких операций. Поэтому он держался с нею политики неведения и — на косвенные вопросы Джулии, что будет делать Ларцев, когда вернётся, останется ли в Виареджио, или уедет, и если уедет, то как, куда и когда, — только разводил руками: chi lo sa?» [кто знает (e.n.)]
e.n. — примечания и переводы редактора издания 2000 года Тимофея Фёдоровича Прокопова