— Ах, сердце тоже море:
И бьётся, и шумит,
И также дорогие
Жемчужины хранит…
беззвучно пела его память. Широко открытыми глазами он измерял небесный шатёр, и казалось ему, будто гул близкой, но невидимой стихии, что охватывает его ветром и солёными брызгами, — лишь отголосок далёкого гула движущихся там, наверху, миров
— Бывают скверные минуты, когда всё это таинство красоты представляется озлённому тоской жизни человеку — так — чем-то в роде голубого стеклянного колпака с насаженными под него светляками. Но сейчас я почти готов верить в влюблённого великана, как описал его Гейне: я вижу его пламенный сосновый факел… скользит по синеве и пишет мириадами искр предвечное и не умирающее «люблю тебя». Надо быть счастливым, чтобы понимать великое. Надо одуреть немножко от восторга, чтобы в полной мере сознать себя частью этой машины машин — матери-природы. Не знаю, небо ли спустилось ко мне, или я полетел к нему, но я над землёю… Сейчас я уже думаю, разбираюсь сам с собою, а — как я сюда попал? Нечистая сила, или собственные ноги меня принесли?.. А пять минут тому назад… такого хорошего тумана в голове никогда ещё не испытывал… Без вина пьян — и нет у меня ни одного врага на свете!.. Всех люблю! Рад обнять кого угодно! И всё это… Ах, черт возьми!
Он весело вскочил на ноги и улыбался в темноте.
— Куда теперь деваться? Я петь хочу, смеяться, пить и глупить; хочу видеть людей таких же счастливых, как я сам… Домой — нельзя: у меня, должно быть, откровенное до глупости, счастливое до пошлости, лицо. Пойду к Ларцеву; авось он дома и ещё не спит
Всё с тою же застывшею на лице улыбкой, он поднял с земли свою мокрую шляпу, снял брошенную на неё морем водоросль и медленно пошёл к городу. Море гудело вслед ему мощным, ласковым голосом…
Жизнь в Виареджио замирает поздно… Набережная ещё горела огоньками обычной иллюминации: в купальном сезоне здесь каждый день праздник. В «Nettune» [Нептун (e.n.)] грохотал военный оркестр. Лештукова обогнали знакомые офицеры-берсальеры: они отправлялись в вокзал на танцы и звали с собой Лештукова; но в модный приют англичан и офицерства его не тянуло; мокрая шляпа и измятый костюм послужили ему извинением. Бодрый, с бойкой уличной песенкой на устах, взбегал он по ларцевской лестнице — широкой и тёмной…
Нога Лештукова уже коснулась верхней ступени, когда ему померещилось что-то живое у двери мастерской Ларцева. Лештуков отшатнулся инстинктивным движением и прижался спиною к стене. И во-время: вслед затем сильный и увёртливый невидимка сцепился с Лештуковым, грудь с грудью; рыча и проклиная, он силился высвободить свою, крепко схваченную Дмитрием Владимировичем, руку. Ошеломлённый Лештуков боролся, не успев даже сообразить, какого это врага послала ему судьба. В нем закипело слепое бешенство, дикая отвага, какие являются только при нечаянной опасности. Невидимка вскрикнул от боли… Что-то звякнуло по ступеням… Лештуков бросился вниз по лестнице, таща за собою своего неприятеля за вывернутую руку. Неизвестному, должно быть, пришлось очень больно: он почти не упирался
e.n. — примечания и переводы редактора издания 2000 года Тимофея Фёдоровича Прокопова