Что почувствовал Данте, узнав о смерти Генриха? Может быть, то, что чувствует человек, упавший в пропасть, в ту минуту, когда тело его разбивается о камни; в теле у него все кости сломаны, а в душе у Данте все надежды разбиты, и главная из них — возвращение на родину
Вспомнил ли он послание своё «к Флорентинцам негоднейшим», в котором предрекал им ужасную казнь, и письмо к императору, в котором убеждал его раздавить «ядовитую гадину», Флоренцию? Если вспомнил, то, может быть шевельнулось в сердце его, умом незаглушимое, сомнение: не предал ли он отечество для невозможной мечты о всемирности? И, может быть, приснился ему страшный сон на-яву: будто проваливается он, падает в последний круг Ада, в «Иудину пропасть», Джиудекку, где в вечных льдах леденеют предатели
<…>
«После кончины императора Генриха… Данте, потеряв всякую надежду вернуться в отечество, провёл последние годы жизни в большой бедности, скитаясь в различных областях Ломбардии, Тосканы и Романьи и находясь под покровительством различных государей», глухо и кратко вспоминает Леонардо Бруни [Leon Bruni, Vita di Dante = Solerti, p.104]. Но в этой глухоте и краткости — какая длина чёрных-чёрных дней, месяцев, годов! Снова скитается, нищий, «выпрашивая хлеб свой по крохам»; снова «ест пепел, как хлеб, и питьё своё растворяет слезами» [Пс. 101, 10]. Но, может быть, больше всех мук изгнания, — нищеты, унижения, презрения людей, одиночества, — мука бездействия
«Кто не заботится об общем деле… подобен не дереву, посаженному при потоках вод, приносящему плод свой во время своё, а поглощающей всё и ничего не возвращающей бездне. Часто думая об этом, для того, чтобы не обвинили меня когда-нибудь в том, что я зарыл талант свой в землю, я хочу принести на пользу общему благу не только весенние почки, но и плоды, — показать людям никогда ещё никем неиспытанные истины, intemptatas ab aliis ostendere veritates» [De Monarchia, I, 1]. Этого Данте не сделал, или сделал не так и не в той мере, как хотел и мог бы сделать, если бы не помешало ему что-то в людях или в нём самом. В этом «или», — может быть, главная мука его — сомнение: не зарыл ли он талант свой в землю? не был ли той бесплодной смоковницей, которую проклял Господь, не найдя на ней ничего, кроме листьев: «да не будет же впредь от тебя плода вовек»? Что, если всё его «созерцание» — только листья, а «действие» — не найденный Господом плод?
Лучше, чем кто-либо, знал он, как сильно человеческое слово для будущего, сомнительного действия, и как оно бессильно для настоящего, близкого, несомненного. Несколько бесполезных писем к сильным мира сего — самым глухим, слепым и равнодушным людям в мире, глас вопиющего в пустыне, — не это ли всё его «действие»? Если рыцарская надпись на щите его и боевой клич: «не для созерцания, а для действия», то не потерян ли им щит, и не проигран ли бой? Очень вероятно, что в этой муке бездействия он чувствовал себя иногда одним из тех «малодушных», ignavi, не сделавших выбора между злом и добром, Богом и диаволом, «никогда не живших», которых он больше всего презирал [Inf. III 35]. Очень вероятно, что бывали у него такие минуты, когда он мог бы сказать:
я сравнялся с нисходящими в могилу… между мёртвыми брошенный, — как убитые, лежащие во гробе, о которых Ты уже не вспоминаешь, Господи, и которые от руки Твоей отринуты (Пс. 87, 5-6), —
как мученики последнего адова круга, леденеющие в вечных льдах
e.n. — примечания Е.А. Андрущенко по изданию 2000 года