Одно из самых лучших произведений Липпи на подобный сюжет находится именно в рассматриваемой зале галлереи Уффиций. Картина полна радостной прелести, от которой веселится сердце. Мария изображена молящеюся Младенцу-Сыну, который сидит на окошке и, поддерживаемый маленьким Иоанном, тянется к матери. Лицо Мадонны не носит на себе печати небесного совершенства, но мы видим перед собой девический профиль, чарующий своей невинностью. Дети также сияют правдивым огнём жизни. В окно видна синеющая даль, на которой отчётливо вырисовывается тепло написанное тело и русые волосы. Всё это вместе с зеленоватым платьем Марии, с белыми рубашками и лёгкой наколкой, слегка подёрнутых фиолетовым тоном, образует поэтическое сочетание красок замечательной тонкости. Характерно у Филиппо стремление украсить одежду Пресвятой Девы и прилежно разработать эти дополнительные подробности. Стесняющие художника-реалиста традиционные венчики-нимбы вокруг ликов святых превратились здесь у него в тонкие, еле заметные кружки над головами
Тут же, в той же комнате, от картины Липпи заманчиво перейти к произведениям его прославленного и особенно любимого теперь ученика — Сандро Ботичелли. Их здесь несколько*. Их автор является уже очень сложной художественной индивидуальностью, о которой мудрено говорить в двух словах: его интересно изучать постепенно, схватывая в нём элементы эпохи, личности и общечеловеческой природы. В настоящую минуту лишь обращается внимание на его картины, на которые сам собой направляется взгляд**. Прежде всего у Ботичелли внешним образом бросается в глаза какая-то особая искусственность концепции и выполнения, проявляющаяся в позах, поворотах, лицах, выражениях; у него поражает какая-то оригинальная стилизованность пейзажа, аксессуаров. Но это не традиционная условность плохо знающего технику художника старого времени, к тому же стеснённого церковным каноном; чувствуется, наоборот, что странный автор виртуозно владеет всеми тонкостями рисунка, всем богатством красок: здесь открывается сознательный символизм, даже преднамеренная манерность; ощущается дух, хотя и почерпнувший свои умения в окружавших его крупных успехах живописи, но недовольный современным ему направлением искусства. Он не может вернуться к наивной простоте доброй старины, но не хочет и присоединиться к культу точной жизненной правды. Верность природе кажется ему грубостью; он ищет чего-то другого; но силы нет в этом искании; он не трудится, а мечтает; в нём проявляется не бурное напряжение борьбы, а тревожное томление сердца, самоуглублённая меланхолия, «сладкая тоска» (langueur). Нет в Ботичелли никакой непосредственности: он творит, и сам как бы критикует своё произведение. Такой анализ собственного создания, разлагающая волю мысль, может быть, особенно сближает его с болезнью нашего века и заставляет любить в Ботичелли сознание неудовлетворительности гордо заявляющего свои права нового миросозерцания и страдание от бессилия заложить основу другому, несмотря на жгучую потребность истины
[* Можно назвать — две Мадонны с ангелами, благовещение, аллегорическое изображение «силы»]
[** См. прекрасную главу о нём у Мутера («История живописи»), из которой и здесь извлекаются некоторые черты для характеристики]
Такие глубоко индивидуализированные черты настроения вместе с характерной для его фигур тонкостью очертаний («грацией худобы»), таинственной неловкостью движений, даже жеманной связанностью поз, вместе с грустно вопросительной, печально ищущей экспрессией продолговатых, больных, но влекущих к себе глубиной отражающейся в них душевной работы лиц; наконец, вместе с окутывающей его картины, часто блестяще написанные, бледной дымкой мистического волнения, страха неизвестности — всё это заставляет вас всегда и везде отличить и узнать произведение Ботичелли. В нём чувствуется мало специфически южного: впечатление от его вещей даже вызывает по какой-то странной ассоциации образ наших «белых ночей». Ботичелли не ведёт, не учит, не удовлетворяет, но он остро затрогивает в человеке тонкие, мучительно, но неотразимо звучащие интимные струны; тем самым он двигает психическую работу и останется, думаю, близок будущим векам