Аполлон Александрович Григорьев. Великий трагик

А всё-таки из двух зол, я предпочёл идти на пьяццону…. В чужих мечтах есть что-то раздражающее, — что-то вызывающее на отрицание, всегда более или менее крайнее, преувеличенное, стало быть всегда более или менее ложное, за что после упрекаешь самого себя, как за некоторую позировку. Человек так уж устроен, что когда он становится в близкое отношение к другому человеку, ему хочется всегда заставить ближнего быть зеркалом, в котором он может глядеться, когда захочет и весьма редко удаётся одержать такую победу над самим собою, чтобы обратиться самому в зеркало для ближнего. Я может быть ещё более других — говорю это без малейшей натяжки — способен быть зеркалом для чужой радости, чужого горя и чужих интересов — но ненадолго: отрицательное или, проще, не возвышенным слогом говоря, самолюбивое начало берёт верх и зеркало начинает показывать доверчиво смотрящемуся ближнему на лице его, и гримасы лица. Хорошо это или дурно — право я не знаю. В былую пору, я назвал бы это критическим отношением к личностям, да этим бы и порешил, как будто сказал дело: в былую пору я стал бы даже уверять, что сам готов вытерпеть в отношении к собственной особе то, что один приятель называет продёргиванием и в чём он между прочим большой мастер — но говоря так, я бы только добросовестно надувал самого себя и других…. Я знал целый кружок, в котором продёргивание, критическое отношение друг к другу — было чисто догматом — и в ту пору я искренно негодовал на одного весьма желчного и раздражительного господина, который говаривал, что ни одного ближнего не следует баловать до того, чтобы он когда угодно, мог безнаказанно запускать лапы, часто довольно грязные во внутренность искренней души. Кто был правее: кружок или желчный господин, для меня доселе осталось ещё загадкою: знаю только, что в самом кружке каждый любил систему продёргивания только в отношении к другим и никак не мог сохранить надлежащего спокойствия, когда очередь доходила до его собственной особы: знаю с другой стороны, что и в правиле желчного господина отражалось оскорблённое самолюбие, что это правило вело к чистому самопоклонению

Впрочем, я весь обратился в сомнение — и вы, мои читатели — не слушайте меня, а поступайте по собственному сердцу. Если оно и лжёт в вас, то лжёт всё-таки наивнее, добросовестнее чужого правила

Когда я дошёл до пьяццоны, обычная жизнь её была в полном разгаре, т.е. праздношатающиеся юноши и старцы (некоторые из старцев пляшут во Флоренции до 80 лет и с большим успехом) слонялись между экипажами, передавая итальянским синьорам и нашим русским барыням обычные сплетни; грек, капитан Российской службы, сидя на скамье подле музыкантов, рассказывал под гром музыки, в стопятьдесятый раз о давноизвестном карнавальном скандале, не щадя репутации соотечественниц; столетний шевалье, спящий за зваными обедами, потому что спать ночью мешают ему стукающие духи и евший, по сказаниям общества, человеческое мясо на островах тихого океана, таскал по пьяццоне свою длинную и худую как шест особу; — англичанки с неподвижною чинностью сидели в колясках — а за то одна из наших львиц хохотала без умолку с пожилым, но красивым итальянцем, картинно опиравшимся правою рукою на её коляску…. одним словом явления обычные

Вдруг из за толпы, окружавшей музыкантов, которые играли из Верди что-то неумолимо-шумное — показался Иван Ивановичь. Я так и бросился к нему
— Хорош, нечего сказать, — закричал я, невольно увлёкшись нежданностью его появления, — хорош! Во Флоренции — и глаз не покажете.
— Здравствуйте, отвечал он, прорываясь ко мне и обеими руками схватывая мою протянутую руку. Можете себе представить, продолжал он, — что я только сейчас с железной дороги?
Как сейчас?
— Так…. Багаж — впрочем, багаж мой как вы знаете, весьма невелик, прибавил он с добродушнейшею улыбкою — бросил в Сан-Донато у приятеля, — а сам помчался сюда, чтобы как нибудь добить полтора часа до театра.
— До театра? Что вдруг за страсть припала к театру…. Корради что ли вы не слыхали? Он спал с голосу: тенор слаб — basso profundo [низкий бас] груб как дубина и трио идёт отвратительно. А примадонна — немка. — В дуэте Арнольдо и Матильди она и тенор это две немазаных телеги, которые одна на другую наезжают…. Всё это проговорил я скороговоркою и со всем увлечением злобной досады, потому что накануне был жестоко обманут в своих ожиданиях насчёт Вильгельма Теля. Обещала «Пергола» в этот сезон что нибудь путное и надула страшно. Во всю осень и зиму только и был хороший оперный сезон от сентября до половины декабря, когда в Перголе пели Джованну ди Гузман (местное переименование Сицилийских вечерен) да Троватора*. Альбертини и муж её Бокарде, а в Пальяно Ремиджио Бартолини, без особенного искусства но с могучестью свежего голоса и дикою энергиею производил Рауля в «Anglicani» (местное же переименование Гугенотов*)… Иван Ивановичь знал всё это как и я же — и оттого-то стремление его к театральному позорищу показалось мне поистине изумительным
[* оперы Верди]
[** опера Дж. Мейербера]

1 Комментарий

  1. все примечания в [] — редакторов издания 2009 года «Хождения во Флоренцию. Флоренция и флорентийцы в русской культуре. Век XIX» (составитель В.Т. Данченко, ответственный редактор Ю.Г. Фридштейн)

Комментарии закрыты.