Он уже не спрашивал себя, как они встретятся, что он ей скажет, как сделает, чтобы больше никогда не расставаться с нею, чтобы супруга мессэра Джиокондо была ему единственной, вечной подругой. Знал, что всё устроится само собою — трудное будет лёгким, невозможное возможным — только бы свидеться
«Главное, не думать, тогда лучше выходит, — повторял он слова Рафаэля. — Я спрошу её, и теперь она скажет мне то, что тогда не успела сказать: чтó нужно, кроме любопытства, чтобы проникнуть в последние, может-быть, самые чýдные тайны Пещеры?»
И такая радость наполняла душу его, как будто ему было не пятьдесят четыре, а шестнадцать лет, как будто вся жизнь была впереди. Только в самой глубине сердца, куда не досягал ни единый луч сознания, под этою радостью было грозное предчувствие
Он пошёл к Никколò, чтобы передать ему деловые бумаги и чертежи землекопных работ. К мессэру Джиокондо предполагал зайти на следующее утро; но не вытерпел и решил в тот же вечер, возвращаясь от Макиавелли и проходя мимо их дома на Лунгарно дэлле-Грацие, спросить у конюха, слуги и привратника, вернулись ли хозяева; и всё ли у них благополучно
Леонардо спускался по улице Торнабуони к мосту Санта-Тринитà — по тому же пути, только в обратном направлении, как в последнюю ночь перед отъездом
Погода к вечеру изменилась внезапно, как это часто бывает во Флоренции осенью. Из ущелья Муньоне подул северный ветер, пронзительный, точно сквозной. И высоты Муджелло сразу побелели, точно поседели, от инея. Накрапывал дождь. Вдруг, снизу, из-под полога туч, как будто отрезанного и оставлявшего над горизонтом узкую полосу чистого неба, брызнуло солнце и осветило грязные, мокрые улицы, глянцевитые крыши домов и лица людей медно-жёлтым, холодным и грубым светом. Дождь сделался похожим на медную пыль. И кое-где вдали засверкали оконные стёкла, точно раскалённые уголья
Против церкви Санта-Тринитà, у моста, на углу набережной и улицы Торнабуони, возвышался огромный, из дикого коричнево-серого камня, с решётчатыми окнами и зубцами, напоминавший средневековую крепость, палаццо Спини. Внизу по стенам его, как у многих старинных флорентинских дворцов, тянулись широкие каменные лавки, на которых сиживали граждане всех возрастов и званий, играя в кости или шашки, слушая новости, беседуя о делах, зимою греясь на солнце, летом отдыхая в тени. С той стороны дворца, что выходила на Арно, над скамьёй устроен был черепичный навес со столбиками, вроде лоджии
Проходя мимо навеса, увидел Леонардо собрание полузнакомых людей. Одни сидели, другие стояли. Разговаривали так оживлённо, что не замечали порывов резкого ветра с дождём
— Мессэр, мессэр Леонардо! — окликнули его. — Пожалуйте сюда, разрешите-ка наш спор
Он остановился
Спорили о нескольких загадочных стихах «Божественной Комедии» в тридцать четвёртой песне «Ада», где поэт рассказывает о великане Дитё, погружённом в лёд до середины груди, на самом дне Проклятого Колодца. Это — главный вождь низвергнутых ангельских полчищ, «Император Скорбного Царства». Три лица его — чёрное, красное, жёлтое — как бы дьявольское отражение божественных ипостасей Троицы. И в каждой из трёх пастей — по грешнику, которого он вечно гложет: в чёрной — Иуда Предатель, в красной — Брут, в жёлтой — Кассий. Спорили о том, почему Аллигиери казнит того, кто восстал на Человекобога — казнит убийцу Юлия Цезаря, и величайшего из Отступников, — того, кто восстал на Богочеловека, почти одинаковою казнью, — ибо вся разница лишь в том, что у Брута ноги внутри Дитовой пасти, голова — снаружи, тогда как ноги Иуды — снаружи, а голова — внутри. Одни объясняли это тем, что Данте, пламенный гибеллин, защитник власти императорской против земного владычества пап, считал Римскую монархию столь же, или почти столь же священною и нужною для спасения мира, как Римскую церковь. Другие возражали, что такое объяснение отзывается ересью и не соответствует христианскому духу благочестивейшего из поэтов. Чем больше спорили, тем неразгаданнее становилась тайна поэта