Но если бы он и любил её, мог ли бы желать более совершенного соединения с возлюбленной, чем в этих глубоких и таинственных ласках — в созидании бессмертного образа, нового существа, которое зачиналось, рождалось от них, как дитя рождается от отца и матери, — было он и она вместе?
А между тем он чувствовал, что и в этом, столь непорочном, союзе есть опасность, быть-может, бòльшая, чем в союзе обычной плотской любви. Оба они шли по краю бездны, там, где ещё никто никогда не ходил, — побеждая соблазн и притяжение бездны. Между ними были скользкие, прозрачные слова, в которых тайна сквозила, как солнце сквозь влажный туман. И порой он думал: что, если туман рассеется и блеснёт ослепляющее солнце, в котором тайны и призраки умирают? Что, если он или она не выдержит, переступит черту — и созерцание сделается жизнью? Имеет ли он право испытывать, с таким же бесстрастным любопытством, как законы механики или математики, как жизнь растения, отравленного ядами, как строение рассечённого мёртвого тела, — живую душу, единственно близкую душу вечной подруги и сестры своей? Не возмутится ли она, не оттолкнёт ли его с ненавистью и презрением, как оттолкнула бы всякая другая женщина?
И ему казалось порой, что он казнит её страшною, медленною казнью. И он ужасался её покорности, которой так же не было предела, как его нежному и беспощадному любопытству
Только в последнее время ощутил он в себе самом этот предел, понял, что, рано или поздно, должен будет решить, кто она для него — живой человек или только призрак — отражение собственной души в зеркале женственной прелести. У него была ещё надежда, что разлука отдалит на время неизбежность решения, и он почти радовался, что покинет Флоренцию. Но теперь, когда разлука наступала, он понял, что ошибся, что она не только не отсрочит, но приблизит решение
Погружённый в эти мысли, не заметил он, как вошёл в глухой переулок и, когда оглянулся, не сразу узнал, где он. Судя по видневшейся над крышами домов мраморной колокольне Джиотто, он был недалеко от собора. Одна сторона узкой, длинной улицы вся была в непроницаемо-чёрной тени, другая — в ярком, почти белом лунном свете. Вдали краснел огонёк. Там, пред угловым балконом, с пологим черепичным навесом, с полукруглыми арками на стройных столбах, — флорентинской лоджией, — люди в чёрных масках и плащах под звуки лютни пели серенаду. Он прислушался
Это была старая песня любви, сложенная Лоренцо Медичи Великолепным, сопровождавшая некогда карнавальное шествие бога Вакха и Ариадны, — бесконечно радостная и унылая песня любви, которую Леонардо любил, потому что часто слышал её в юности:
Quantè bella giovinezza,
Che se fugge tuttavia.
Chi vuol esser lieto, sia —
Di doman non c’è certezza. —
О, как молодость прекрасна,
Но мгновенна! Пой же, смейся,
Счастлив будь, кто счастья хочет —
И на завтра не надейся
Последний стих отозвался в сердце его тёмным предчувствием
Не посылала ли ему судьба теперь, на пороге старости, в его подземный мрак и одиночество родную, живую душу? Оттолкнёт ли он её, отречётся ли, как уже столько раз отрекался, от жизни для созерцания, пожертвует ли снова ближним дальнему, действительным не существующему и единственно прекрасному? Кого выберет — живую или бессмертную Джиоконду? Он знал, что, выбрав одну, потеряет другую, и обе были ему одинаково дороги; также знал, что надо выбрать, что нельзя больше медлить и длить эту казнь. Но воля его была бессильна. И не хотел, и не мог он решить, что лучше: умертвить живую для бессмертной или бессмертную для живой — ту, которая есть, или ту, которая будет всегда на полотне картины?