Что-то ярко знакомое мелькает из греховного, любовного прошлого. Видел он эти глаза и это матовое золото волос, и слышал этот волнующий голос
Слишком молода она. Конечно, не знает он её
Но его сердце хорошо знает эту сладкую игру случая, эту повторяемость любви в повторяющихся образах…
И Петру Ильичу становится холодно. Он съёживается весь, плотно прижимаясь к спинке дивана
Обедать он не пойдёт
Надо оборвать сразу. Надо поставить резкий запрет своему сердцу
Вот как бьётся оно…
Проклятая натура. Никак не истребишь в ней вечной жажды сердечного обновления и постоянно вспыхивающего голода любви
Что ему эта девушка? Что он ей?
Зеленоватые глаза… Зовущий голос… Манящая, магнитная улыбка… Гибкий стан…
Но всё это он видел, испытал, испил, как сладкий яд, до дна. Всё знает. Всё предскажет…
Вот сейчас они встретятся за обедом, и она, улыбаясь всеми скрытыми зовами своего молодого тела, будет говорить о пустяках, и скользить небрежно зелёными глазами по его лицу, ожидая скрытого ответа на зовы… Потекут серебряные нити её речей, наивных и непосредственных, влекущих и истомных. Две-три искренние фразы с его стороны сейчас же вскроют родник её откровенности. И начнётся эта отвратительная славянская комедия раскрытия душ, сближения духа… «Духовное сродство»… И потянет это духовное сродство тело к телу…
Закрыл глаза…
И зареяли пред ними золотые волосы, как лучи солнца, и зеленоватый, искристый взор, как в канве, переплёлся с лучами солнца…
Нет, теперь то уж Пётр Ильич решительно и ни за что не пойдёт к обеду!
IV
В дверях купе — тень
— Разве вы не пойдёте обедать?
Низкий, зовущий голос обрывает мысли и переворачивает их вверх дном.
— А что? — неожиданно-невежливо отвечает Пётр Ильич, не вставая.
Тень отходит, солнце опять играет в её волосах, и смущённый Пётр Ильич вскакивает и торопливо извиняется.
— Простите, я так задумался. И ваш голос каким-то далёким и непонятным прозвучал для меня.
— Вы — литератор? — вдруг прервала она его.
— Нет.
— А кто же? — если это не секрет.
— Я профессор.
— Что же вы читаете?
— Маркшейдерское искусство
Звонкий, переливчатый, радостный хохот прозвучал в вагоне… Девушка смеялась, красиво показывая мелкие, жемчужно-желтоватые зубы, смеялась искренно, по детски, всхлипывая и покачиваясь своим тонким станом…
Пётр Ильич стоял пред ней смущённый и конфузливо улыбался.
Наконец, девушка, успокоившись, но ещё задыхаясь от смеха, прошептала:
— Пойдёмте же обедать… Мне одной неудобно… Господин… марк… как это?… марк…
И снова она серебряно залилась, и этот смех, точно весёлая, весенняя песенка, звучал для Петра Ильича, как похоронный звон
И, чувствуя, что начинается новая полоса жизни или, вернее, возобновляется старая полоса, он пошёл, растерянный и кроткий, готовый подчиниться судьбе…
Едва они сели за стол, как девушка снова расхохоталась.
— Посмотрите, — сказала она Петру Ильичу, указывая в окно.
Поезд замедлил в этом месте ход, и было ясно видно, как толстая баба, догоняя юркого мальчишку, распласталась по земле и тщетно старалась встать.
Девушка нахохоталась и снова обратилась к Петру Ильичу:
— Правда, это посмешнее вашего искусства… Как его?.. марк…
— Маркшейдерского, — спокойно пояснил Пётр Ильич. Ему начинала не нравиться излишняя резвость и смешливость девушки.
— Хорошо. Больше не буду, — точно отвечая на его безмолвный упрёк, сказала девушка. — А теперь позвольте представиться, — добавила она неожиданно. — Гликерия Афанасьевна Переметева
И быстро-быстро посыпала звонкими, молодыми словами
— Я никогда не видела профессоров. У нас, в Орле их нет. И на гастроли даже не приезжают. А о профессорах я думала, как о каких-то чучелах…
— Благодарю.
— Подождите. Серьёзно думала, что профессор — это какое-то чучело, старое-престарое… А вы ведь молоды…
— Ну, какой я молодой, — пробовал протестовать Пётр Ильич.
— Молодой, — говорю я вам, — лет 38-40. Глаза молодые и красивые. С огнём. Это мне нравится.
Она оперлась локтями о стол и лицом о ладони рук и пытливо-насмешливо смотрела на профессора.
Пётр Ильич уже оправился и теперь с любопытством слушал девушку.
«Лукерья, — думал он, — Лукерья… Из купечества, должно быть… А что-то есть в ней новое. Надо найти».
Девушка продолжала, беззаботно поблёскивая зелёными глазами:
— Профессор, — думала я, — чудище. Грязный, сутуловатый, — непременно в халате.
— Почему же в халате?
— Гейне говорит, что профессора хотят починить мирозданье заплатами из своих халатов.
— Это ведь балагурство.
— Вот, вот, — и я так думаю. Профессора никогда, ни-ког-да не позволяют себе балагурить. Сухие и сморщенные, сидят они над книгами. Учёные-преучёные. Заслуженные-презаслуженные. И в голове у них пусто-пустёхонько.
— Благодарю.
— Ещё не за что.
— A вы это стильно говорите, — с иронией заметил Пётр Илыич, — «пусто-пустёхонько»…
— Вам не нравится? А вы из белой кости? В таком случае, вы не ошиблись во мне. Я — ведь Лукерья, а не Гликерия. Мы из крестьян. Мой прадед был крепостным графов Переметьевых. Оттуда и наша фамилия. Прадед получил отпускную за то, что привёл на ночь какому то молодому графчику свою дочь… А теперь мы — купцы