Через полчаса они были на площади, вмешавшись в густую толпу
Но шли безразлично, не слушая музыки, молча, стараясь не касаться друг друга плечами, точно стыдно было обоим показывать людям свою тайну, такую сладостную и в сладости своей застенчивую
Звонко рассекали воздух медные инструменты, избитые оперные мотивы точно сгущали тёплый и тёмный воздух, и делалось душно — и от этой пошлой сутолоки людей, и от пошлой музыки, и от пошлого топтанья на одном месте
И, продолжая молчать, прошли они вперёд по тесным улицам и, через площадь della Signoria, мимо палаццо Uffizi, вышли на берег Арно
Темно было здесь и одиноко. Ни одной людской тени
Звёздное небо было далеко, — а здесь лишь изредка мелькали людские огни. Темнел Ponte Vecchio, и какой-то странный колеблющийся огонь, тихо умирая, мерцал в окне на его стене, как далёкая догорающая лампада пред уснувшей иконой
Они опёрлись о гранит и смотрели на тихие, неслышные воды, в которых мелькали бриллиантовые отсветы звёзд
He хотелось говорить… да и о чем?
Пётр Ильич был во власти сплошного тумана. Думать не думалось
Шли бы вот так минуты, часы и дни. Стоять бы рядом безмолвно, гасить в себе всё огни желаний и изредка молиться ей, не видя её, поклоняться ей, только чуя её рядом, в этом тёмном облике, к которому страшно повернуться…
Или спеть ей тихую песню любви… склониться пред ней на колени… как рыцарь былых времён дать ей клятву на верность…
— О чем ты думаешь? — говорит Лика. — Обо мне?
— Нет. He о тебе.
— О чем же?
— Я думал: не надо думать, — надо ждать.
— Милый, милый, — обернулась она порывисто и приблизила своё лицо к нему
И приблизила бы ещё больше: мешала модная большая шляпа…
И оба заметили это и тихо засмеялись, — и от этого смеха тотчас же так просто слились их руки в крепком, многое сказать желавшем, рукопожатии… И так стояли они лицом к лицу, цепко сжавши друг другу руки, полные слов, но безмолвные от стыда слов, когда так пламенно говорили их душа и тело
X
Гликерия Афанасьевна сидела в глубоком кресле и смотрела куда-то вдаль, пред собою. И нельзя было угадать, — видят или не видят её глаза, а если видят, то какие грёзы так зачаровали её?
А Пётр Ильич сидит рядом и застенчиво ждёт
Вот раскрыть бы сейчас душу и рассказать про силу мгновенья, про власть минуты, про радость и очарованье сладкой грёзы, родившейся без раздумья, без этих проклятых, так называемых «идей» и власти этого проклятого интеллигентского мозга…
И быть честным. Сказать, что связан… Что есть долги моральные, весьма большие… Долги — прекрасная жена, дети, уют семьи и ласка всегда и неизменно любящих
И насладиться, — как через этот долг и эти долги перешагнёт она, смелая…
Всё равно… всё равно…
— Ты опять думаешь?
— Да, думаю, Лика.
— А я предполагала, что нам не о чем думать…
— Лика… Пойми, после только что пережитых минут, у меня — ждущая скорбь…
— Опять завитушки… Пошлость. Это не митинг союза женского равноправия. Там престарелым, за сорок лет, женщинам вы могли лгать всё, что угодно…
Петру Ильичу сделалось больно
Неужели этот прекрасный миг испортит ссора?..
— Господин профессор думает? Он не знает, что мне ответить?.. Знаете, что я сказала бы такой, как я, взбалмошной женщине?
— Что?
— Я сказала бы: слова, мысли, думы, и, — наверное, они у вас есть, господин профессор, — доказательства, отбросьте. А вместо этого…
Она замолчала.
И ещё больше потухли её глаза. И, в ещё более равнодушной и ничего не говорящей позе, она глубже села в кресла.
— Вместо этого, Лика?
— Вместо этого я сказала бы: поцелуй меня…
Она повысила голос, а Пётр Ильич, радостный и — по весеннему — влюблённый, потянулся к ней.
— Я сказала бы, — продолжала Лика, отстраняясь от него, — поцелуй и целуй меня скорее«. Разве ты не понимаешь? Пусть потом уж придёт раздумье анализа. Но тогда для любви будет поздно. И никто тогда не придёт к нам и не шепнёт: вы глупы… надо ловить минуты свободных грёз…