Николай Петрович Ашешов. Голова Олоферна

Комната была большая, светлая, с балконом. Но почему-то было две кровати, и Пётр Ильич смутился

— Вы не одни?
— Вполне одна. Вас смущают две кровати? Это оттого, что все остальные номера на площадь заняты. Садитесь. Можете молчать. А я буду есть каштаны.
— Я буду молчать.
— И отлично. Каштаны очень вкусные. Между двумя каштанами я буду болтать.
— Болтайте… Только хоть что-нибудь нежное…
— Как поэзия. Господин профессор расчувствовался. Господин профессор понимает, что я во Флоренцию приехала из-за него. Даже не из-за него, а из-за его красивых глаз. И очень хорошая широкая грудь у господина профессора…
— Послушайте, — это пошлость.
— И даже большая

Она говорила спокойно. Ела каштаны, сбрасывая шелуху в камин. И сидела так просто и мило, точно в детской, у детей

— Скажу вам ещё большую пошлость. Когда вы выйдете из моей комнаты…
— To прямо будет лестница, по которой я могу спокойно идти домой, — перебил её Пётр Ильич.
— Нет, налево от площадки будет телефон. Вы пойдёте к нему и скажете в свою гостиницу, чтобы ваши вещи перевезли сюда. Номер напротив, — он во дворе, — свободен. Я его оставила для вас.
Пётр Ильич вскочил.
— Послушай, — бросился он к ней и схватил её за плечи. — Зачем ты мучаешь меня?
Гликерия Афанасьевна встала.
— Идите и сделайте то, что я говорю. He сантиментальничайте. О муках не врите. Я не для того оставила

тётю, — а я люблю её, — в Берлине, чтобы слушать ваши глупости. Ну, скорее

Когда Пётр Ильич вернулся, Гликерия Афанасьевна сидела в прежней спокойной позе и продолжала есть каштаны

— Вы всё сделали?
— Да.
— Садитесь и молчите. Я буду смотреть на вас… как тогда…
— Как тогда?.. — изумился Пётр Ильич.
— Как тогда… в Москве…
Пётр Ильич хотел встать
— Сидите спокойно. Пять лет тому назад я была проездом в Москве. Вечером в литературно-художественном кружке был какой-то не то революционный, не то просто банкет болтунов. И вы говорили речь…
— Это было в 1905 году? — спросил Пётр Ильич.
— Да, это было в 1905 году, который вы забыли, господин профессор, господин действительный статский советник.
— Я только статский.
— За ваши добродетели вы могли бы быть уже министром.
— Мерси.
— Но это пустяки. Вы тогда — помните? — говорили речь. Хорошо вы тогда говорили, господин профессор. Ах, какое впечатление произвела на меня ваша речь. Как говорили вы о знамёнах свободы, объединившей все классы страны… О, тогда вы были моим богом и пророком. И как горели тогда ваши глаза! Тогда у вас глаза ещё лучше были… Я впилась в них. Я гипнотизировала вас… Но вы прошли мимо меня, а я…
— А вы?
— А я уехала в Орёл. И как я билась в своей клетке, приехав домой… Плакала… Мечтала о вас, как о новом пророке новой жизни… Даже немножко любила. Но вы теперь другой. Теперь вы остыли, господин профессор: вы — вчерашние щи. Не суточные, — те вкусные: в них много навару, — а вы — один прогар. Банкротство господин профессор, банкротство…
— Да, я устал и постарел…
— Но когда вы целовали меня…
— Лика, я молю…
— А я, — Гликерия Афанасьевна встала, и, не меняя тона, неожиданно добавила: — а я прошу вас уйти. Мне надо переодеваться к обеду. Через десять минут — пожалуйте. Кстати, наверное, привезли ваши вещи

Она стояла спокойная, как Джюдитта. И прекраснее её

Потому что горели глаза зелёным живым огнём, и вся она призывно трепетала в картине жизни, а не в картине красок…

— Один поцелуй, Джюдитта…
— Один здесь выход, господин Олоферн