Пётр Ильич спокойно присел к столу
Светло-оливковый конверт
И он, отодвинув в сторону конверт, спокойно налил себе кофе и сливок, спокойно намазал хлеб маслом и мёдом, и медленно начал пить и есть, всё ещё охваченный радостным сознанием свободы
— Теперь хорошо выкурить сигару, — подумал он и встал, прошёлся по комнате весёлыми юными шагами, и, уже чувствуя пред собой аромат сигары, наклонился к чемодану и вынул оттуда душистый ящик…
И, плотно усевшись в кресло, он, с наслаждением, по русски, сильно затянулся сигарой и подумал опять:
— Свобода!
И, точно дразня себя, протянул руку к конверту и снова отдёрнул её, опять окружил себя облаками дыма и тогда уже решительно взял конверт и вскрыл его медленно, с наслаждением глядя на крупный, мужской решительный почерк
— Какие длинноногие буквы, — подумал, улыбаясь радостно, Пётр Ильич.
И, не читая письма, он мелькнул взглядом по всем четырём страницам и громко прочитал подпись:
«Не ваша Лика».
— Это хорошо, — подумал он и почему то вспомнил любимое выражение своего товарища-профессора, старого холостяка и бонвивана, который о каждой нравившейся ему женщине неизменно говорил:
— Elle a du chien
И улыбаясь начал читать письмо
«Вы ждёте поэзии, господин профессор? Восторгов воспоминаний, или элегии разочарований? Ничего подобного. Успокойтесь. Я уже уехала. Вы сладко спали и, когда я прощалась с этой памятной гостиницей и, проходя мимо вашего номера, остановилась около него, Вы храпели, мой милый, очень сладко. Но мне не было сладко от Вашего храпа. Отучитесь.
«Ну, а теперь к делу. Кажется, вы мне сказали, что я вам многое дала. Это, конечно, вздор. Когда я хочу, нет малого и многого, — достаточно того, что я хочу. Но, если вам, господин профессор, угодно считать за собой долг, — считайте. Это хорошо. А долг ваш вот какой: думать обо мне можно, сколько угодно, даже помучиться — конечно, от скуки по наслажденьям, оказывается, довольно таки упрощённым. Но раз навсегда говорит вам Лукерья Переметева: ни шагу в Орёл. Порукой должна быть Ваша честь. Она была у Вас тогда, когда Вы в Москве болтали призывные речи. Не у постели умирающего отца и тёти осмелитесь Вы мне болтать вздор о глубоких переживаньях Вашей души. Всё равно, я Вас выгоню.
«Больше просьбы у меня нет. Я уезжаю, потому что скучно. Странно… Пять лет я мечтала о Вас. Вы единственный человек, который зажёг во мне огонь в душе и даже в теле. Пять лет я мечтала. За мечты спасибо, за прозу жизни… тоже спасибо.
«Однажды я приду к Вам. Поцелую Ваш умный лоб и Ваши такие порывистые, молодые глаза. И тихо уйду и на прощанье скажу одно слово:
«Милый папа!»
«Поняли?
«Бедный профессор, Вы. я вижу, не понимаете. Вы слишком много лгали нам, чтобы верить. Вы слишком много говорили нам, чтобы понимать. Вы слишком много любили нас, чтобы любить. Из-за женских тел Вы не видите женской души. Я Вас не виню. Вы ведь обыкновенный человек.
«Прощайте. Спасибо, — за что, не скажу.
«Не целую Вас. Не надо.
«Не Ваша Лика.
«Р.S. Олоферн! Олоферн! Джюдитта. могла бы взять Вашу голову. Но… на что она мне? У меня другие мечты… Л.»
XIII
Поезд мчался обратно в Россию. Прошло уже пять дней, а Пётр Ильич не выходил из своего состояния безразличия. Письмо Лики его отрезвило и прогнало радость. А потом потянулись скучные человеческие думы, неискренние и худосочные мечты о возможном счастье, и тяжёлые мысли о невозвратном