Горунин улыбался и чувствовал даже некоторое удовольствие, когда резвая Клара поставила его на колени и своими бело-мраморными руками убирала его голову и касалась его лба; и слышал он её горячее дыхание, и прикасался её платья, даже слышал биение её сердца: так близко от его уха был корсет прекрасной Клары, обрисовывавший роскошный стан и тепло-воздымающуюся грудь. Он признался сам себе, что был действительно глуп с своей меланхолией, что не умел разом сообразить своего положения, между тем как в этом-то уменьи и состоит уменье жить: «надо наслаждаться активно — говорил он — а не пассивно!» но и это пассивное наслаждение жизнью было для него уже много: он как-будто ожил, точно выходя из обморока и усыпления, под прикосновением белых рук, слыша трепет сердца и чувствуя на лице своём горячее дыхание красавицы. Подавленный этим впечатлением, он действительно походил на скелет древних эпикурейцев, неподвижный посреди кружка неистово и бешено пляшущих вакханок: Каролина, Лоренцина увлекли и других дам, и Перуцци, и даже Андрея Иваныча, и при звуках музыки, с громкими восклицаниями, вся эта толпа кружилась около бледного Горунина, непонимающего, чтó с ним делается, но повторяющего про себя:
— Вот это жизнь!….
Мария Грация и Тарнеев смотрели на эту сцену. Тарнееву показалось, что Горунин глубоко страдает. Мария Грация тоже смотрела на него не без участия.
— Кажется, ваш приятель совсем не расположен к этой шутке, сказала она: — освободите его: он, право, жалок.
Тарнеев бросился к толпе.
— Нет, господа! воскликнул он: — нет, наша смерть нехороша! Дай мне гирлянды, Горунин: я буду смертью!
И он снял гирлянды с Горунина и накрылся скатертью как саваном. Горунин ещё так сильно находился под обаянием своей раздражённой чувственности, что уступил цветы Тарнееву почти с сожалением, думая про себя:
— Вот, толко-что-было пошло дело на лад…. он всё испортил
— Я ваша смерть,— произнёс Тарнеев глухим голосом: — и вы все в моей власти!… Если кто хочет от меня избавиться, тот да поцалует мои холодные уста!
И он пошёл целовать женщин, которые ему говорили, что он «сладкая смерть», другие, что он «гадкая смерть»
Видя, что «неумолимая» смерть приближается и к Марии Грации, аббат вскочил с своего места, как бы ожидая громового удара. Глаза его сверкали, губы дрожали.
— Аббат хочет импровизировать! провозгласил адвокат, страстно любивший поэзию: — по его глазам, по его вздымающимся ноздрям как у Аполлона Бельведерского, — я предчувствую, что на него находит вдохновение….
Это было сигналом нового удовольствия: женщины бросились на новую жертву. Они окружили аббата, требуя импровизации; все предлагали свои темы; отказаться было невозможно; несмотря на все усилия избавиться от импровизации, аббат должен был взять гитару. Адвокат спрятал свой платок, из которого силился завязать узел, показанный ему Тарнеевым, и усаживал всех, говоря шопотом:
— Слушайте, слушайте…. это просто сын аполлонов
Аббат сделал прелюдию и начал:
Изидин жрец в Египте жил,
Святым в народе он прослыл.
За то, что грешную природу
Он умертвил в себе как мог,
Питался желудьми, пил воду
И весь как мумия иссох.
«Учитесь — он вещал народу —
Я жил средь вас; я посещал
Вертепы роскоши порочной,
И яств и питий искушал
Себя я запахом нарочно.
Смотрел на пляски наших дев,
Коварный слушал их напев,
С мешком, набитым туго златом,
Ходил по рынкам я богатым, —
Но нет, ни крови, ни глазам
Души своей в соблазн я не дал:
И жон и вин тщету я ведал
И злато бросил нищим псам.
И, чист как дух, иду я ныне,
Чтоб с Богом говорить в пустыне».
И он пошёл; и позабыл
Весь град отшельника святого;
В пустыне он два года жил
И не видал лица живого
На третий год раз вспомнил он,
Какие зрел он вина, брашны,
Как был однажды приведён
К сатрапу он на искус страшный:
Жгли фимиам; чертог сиял;
Сатрап в подушках возлежал:
Пред ним лезбиянка плясала,
Кидая в воздух покрывало,
К сатрапу бросилась потом
И кубок поднесла с вином;
Её обняв, отпив из кубка,
Её поил он, и в уста
Её лобзал, и как голубка
К нему ласкалась красота….
Смутился жрец, удвоил бденье
И изнурительность поста.
Но чтóжь? В его воображеньи
Как-будто вызжен ясный лик, —
Везде гречанка молодая….
И кость в нём сохнет, изнывая,
Глаза в крови, горит язык,
Косматый, рыщет он в пустыне
Как чумный зверь, вопит, ревёт,
В песке катаясь, мир клянёт
И в ярости грозит богине….
Раз у ручья он между скал
В росистый вечер восседал.
Синела степь…. из степи синей
Как-будто музыка неслась,
И с тихой свежестью пустыни
Отрада в грудь его лилась.
В сём дальнем гуле ужь два года,
Доселе слышал он слова
И видел образ божества.
«Богиня жизни, мать-природа! —
Теперь он стонет…. — пощади!
За то, что я софизма силой
С тобой связующие жилы
Хотел порвать в своей груди —
Пылает мозг во мне, кичливый
Своею логикою лживой….
Ужель нет легче казни мне,
Чем таять в медленном огне,
Блестящим призраком пленяться,
В нём видеть чудо красоты,
Желаньем пламенным терзаться,
Смотреть на милые черты
И изучать их совершенство,
Знать, где и чтó моё блаженство,
И только думать про себя:
«Нет, нет, оно не для тебя!…
e.n. — примечания Александра Львовича Осповата