Борис Константинович Зайцев. Из «Древа жизни»

Из этого-то давнего гнезда, с Земляного вала на Арбат, по Воронцову полю, мимо Хитрова рынка по Солянке и влекла раз зимой, этой зимой 1922 года, Элли салазки с барахлишком — среди коего целый комод: напрягала в горку молодое ещё, резвое тело, когда у Варварских ворот неожиданно встретила отца

Геннадий Андреич, в мерлушковой чёрной шапке, в пальто на меху, с бобровым воротником, шёл из Исторического Музея, где принимал нынче на хранение архив князя Урусова*. Увидев дочь, тащившую, как ему показалось, целый воз, содрогнулся
[* очевидно, имеется в виду архив князя Александра Ивановича Урусова (1843-1900), выдающегося адвоката, увлекавшегося также искусством и много о нём писавшего]

— Что же ты извозчика не взяла?
Элли была в запале, усмехнулась лишь. Он нахмурился.
— Нет, так нельзя-с, в гору невозможно одной…
И став рядом, взявшись за бичевку, пошёл с ней рядом, помогая тащить.
— Зачем, папа, не надо…
— Нет-с уж в гору одной невозможно. Уж я повезу тоже

Элли знала характер отца: раз сказал — кончено. И действительно он помог до самого Политехнического Музея

Но это было одно только из её странствий, одно из испытаний зимы

Странствовала она и за дровами, и с Глебом вместе на Воздвиженку за академическим пайком. Зимой возили муку, сахар, бараний бок на салазках, а весна подошла — на деревянной тележке со скрипучими деревянными же колёсиками

Но главное в этой весне была тяжкая болезнь Глеба: та самая, о которой писали матери в Прошино. Эта болезнь, когда тринадцать суток Глеб лежал без памяти, в жару, когда казалось всё было потеряно и только Элли продолжала верить и бороться (в смертный час положила на грудь Глебу икону Николая Чудотворца и к утру он ожил) — болезнь эта и выздоровление стали в семье легендой и рассказывались друзьям долгие годы, всегда волнуя

Да и как мог не волновать рассказ о полуживом Лазаре, верою и любовию спасённом — никогда потом Элли не жалела свечей Николаю Угоднику, никогда не пропускала служб ему

В конце апреля Глеб — худой, стриженный наголо, с ощущением обруча, надетого на голову, мог уже выходить. У него появился волчий аппетит. В Москву навезли в это время с севера рябчиков и куропаток — он съедал в день по куропатке. Вскоре начали хлопоты об отъезде: предприятие, давно занимавшее головы их обоих

— Мы всего на год, на полтора, говорила Элли, говорила так и на Земляном валу (Геннадий Андреич покачивал головой), так написал Глеб и матери, и они действительно считали, что так вот оно и будет: сядут и уедут, поживут в Берлине, а потом в Италию. Эта Италия, как и в юные годы, виднелась вдали в голубом сиянии и туда вели все пути. Ну, а дальше? Очень просто, всё переменится, можно будет в Москву вернуться

В начале июня, после месяца хождений, мытарств, Глеб получил, наконец, все бумаги и свидетельства; направляется заграницу в отпуск по расстроенному здоровью

*     *
*

Таня раннее своё детство провела в Прошине — во флигель Глеба въехала годовалой девочкой в начале войны, там же и укрывалась с родителями в бурные времена. Пока мирно было, Глеб и Элли нередко уезжали в Москву. Таня оставалась с бабушкой, Прасковьей Ивановной, Ксаной. В десятилетней её душе иерархия создавалась такая: Ксана приятельница, с ней можно ходить на деревню, летом купаться в речке, петь «Костромушку-Кострому». Прасковья Ивановна полу-друг, полу-прислуга. Элли — мать: особый, хоть и ежедневный, но всегда праздничный мир, шумный и светлый, несколько странный (как и мир отца) — во всяком случае необыкновенный. Здесь нерассуждающая любовь. Бабушка же в своём роде вершина

1 Комментарий

  1. примечания в [] — Т.Ф. Прокопова по изданию 1999 года

Комментарии закрыты.