Борис Сергеевич Евгеньев. Играющая звёздами

 

В детстве я обожал цирк. И теперь, стоило мне сесть, осмотреться, как совершенно детское предвкушение чего-то необыкновенного, волшебного, что вот-вот должно свершиться на залитой розоватым светом арене, — на ней уже верещал и кувыркался клоун в широченных штанах и рыжем парике, — охватило меня

Стало радостно, тревожно…

Медленно затухающий слитный шум огромного сборища людей. Нервный, ритмичный, подмывающий гром оркестра. Летучий блеск трапеций и каких-то металлических конструкций под куполом цирка. Униформа в красных с золотом ливреях. Прилизанный статный шпрехшталмейстер в смокинге с крутой белой грудью. Ни с чем не сравнимый запах зверинца и конюшни… Всё это было цирком!

Высшая школа верховой езды не произвела на меня особого впечатления. Не очень-то я любил, да так и не научился любить «лошадиные номера». Хотя и понимал: они — чистой воды классика. Без них — цирк не цирк

Сама же фрекен Карен Гассель — обаятельна. Чёрная амазонка, плотно облегавшая стройную с высокой грудью фигуру. Чёрный котелок, — каштановой волной ниспадали из-под него волосы на плечи. Бело-розовая, круглая, кошачья мордочка. И — кокетливо-недоумённая улыбка: сама, мол, удивляюсь, что я так мила!

Работала она хорошо. Маленькой рукой, затянутой белой с раструбом перчаткой, без малейшего, казалось, усилия, заставляла она своего вороного, расчёсанного «под шахматы» Бальфура проделывать удивительные вещи

И вот — буря аплодисментов. И — громадная корзина гортензий. Фрекен стоит на розовом, с резкими лиловыми тенями песке арены, раскланиваясь, улыбаясь. Стоит возле преклоняющего колени и гордую голову красавца коня

Ночь я не спал. Писал, чёркал, рвал и снова писал гимн гамсуновской Виктории, оседлавшей вороного коня.
…Коротко, — страницы две?.. А не хотите ли, дорогой метр, двенадцать?

Весь день потом клевал носом за прилавком. Грубил покупателям

Метр зашёл ко мне на следующий день домой. Молча прочитал двенадцать страниц. С сожалением посмотрел на меня. Потом рассердился

— Ну, хорошо, — сказал он, — в гамсуновской Виктории повинен я, сам сболтнул. Могу в какой-то мере понять притянутые за волосы ассоциации с гонкуровскими «Братьями Земганно» и «Четырьмя чертями» Германа Банга. Могу с натяжкой понять, как попала сюда брюлловская «Всадница»… Но на кой ляд дался тебе какой-то Саллюстий и — как его? — Югурта?
— У меня ясно сказано, — отвечал я охрипшим от обиды голосом, — после конных когорт Югурты, — о них пишет Саллюстий, — оставался тот же запах, что мы и теперь слышим в цирке. И потом — Саллюстий не какой-то, а…
Он не стал меня слушать. Сунул в кармин опозоренные мои двенадцать страниц и ушёл

Заметка о фрекен Гассель всё-таки появилась на страницах «Цирка». Собственно, не заметка. Развёрнутая подпись под фотографией: фрекен ангельски улыбалась, прижимаясь круглой щёчкой к щеке благородного, с грустным взглядом Бальфура

Из написанного мною уцелела одна укороченная фраза, в которой фрекен Гассель сравнивалась с «Всадницей» Карла Брюллова…

И всё-таки случилось так, что к концу зимы я не был в цирке вовсе посторонним лицом. В тот первый вечер я прочно «прикипел» душой к цирку. И не было уже такой силы, которая могла бы оторвать меня от него. Институтские мои дела жестоко страдали: чуть ли не каждый вечер я торчал в цирке. Страдали и мои финансы: пропуск-то был мне выдан только на тот вечер