Гайто Иванович Газданов. Судьба Саломеи

— Такой прекрасный сапожник и такой хороший человек. И вот, во время войны, он был мобилизован и попал в те части итальянской армии, которые оккупировали юг Франции. После поражения Италии он поступил в какой-то французский партизанский отряд, где был тяжело ранен. Только через несколько лет, когда война кончилась, он, наконец, вернулся во Флоренцию. Из Франции, между прочим, он привёз с собой француженку, это тоже было ненужно, во Флоренции достаточно итальянок. Но он женился на своей француженке и вернулся к тому сапожному делу, которого никогда не должен был бы бросать. Жена его ему помогает. Она старше его, раньше сапожного ремесла совсем не знала, но теперь научилась хорошо работать.
— А что же она делала во Франции?
— Была, вероятно, бедная одинокая женщина, — сказал он. — Ей повезло, она нашла человека с хорошим ремеслом, он неплохо зарабатывает, в прошлом году они даже ездили на море летом. Вот, смотрите, как сложилась судьба этих людей. Он мог бы никогда отсюда не уезжать, она бы доживала свою одинокую жизнь во Франции. Ему бы не хватало её, ей не хватало бы его. Но оттого, что Муссолини вступил в войну потому, что считал себя каким-то итальянским Наполеоном, наш сапожник оказался во Франции и она приехала во Флоренцию, о которой до этого она может быть ничего не знала

Вероятно, я был значительно менее склонен к философствованию, чем хозяин моего пансиона, потому что история флорентийского сапожника не произвела на меня особенного впечатления. Любая деталь в скульптуре Микель Анджело, в бронзе Донателло или Бенвенуто Челлини казалась мне бесконечно более важной в истории человечества, чем та или другая война, смерть того или иного диктатора и участь их современников, в том числе флорентийского сапожника и его жены. Я думал тогда о других вещах, и в частности о том, что всякий раз, когда я вырывался из той жизни, которую вёл и которая была ограничена кругом незначительных, в сущности, идей и представлений и возвращался к созерцанию картин Тинторетто или Ботичелли или статуй Микель Анджело, я впадал в состояние исступлённого и трагического восторга, по сравнению с которым всё остальное казалось совершенно неважным

Я шёл однажды вечером по городу, без определённой цели, думая об этом — и вдруг вспомнил один из разговоров, который у меня был с Андреем, много лет тому назад. Мы шли с ним тогда по бульвару St. Michel, была прозрачная сентябрьская ночь. За несколько дней до этого он вернулся из Венеции, где был первый раз, и рассказывал мне о своих впечатлениях. Из всего, что он видел, ему больше всего запомнились тогда — Иоанн Креститель Донателло и «Вознесение» Тинторетто*
[* Иоанн Креститель — раскрашенная деревянная статуя (1438), подаренная скульптором флорентийской колонии в Венеции для капеллы в церкви миноритов. «Вознесение» Тинторетто — вероятно, панно в цикле фресок (1565-1588) на евангельские сюжеты в Скуола да Сан-Рокко в Венеции. Создание этого цикла художник считал главным делом своей жизни (e.n.)]

— Высокий нищий в бронзовых складках своих лохмотьев, которого нельзя забыть, — говорил он, — И «Вознесение». Ты понимаешь: множество крыльев ангелов, летящих вверх, и в середине этого неудержимого движения Христос, возносящийся на небо. Какой чудовищный гений надо было иметь, чтобы создать эти вещи. После этого начинает казаться, что жить так, как ты жил до сих пор, больше нельзя.
— Мне всегда кажется, что жить так, как мы живём, нельзя, — сказал я. — Может быть то, что ты видел в Венеции, только подчёркивает это, делает это понимание более выпуклым, если хочешь. Но если ты дашь себе труд вспомнить о том, что ты думал до поездки в Италию, ты увидишь, что ты знал это уже раньше.
— Да, но не так, — сказал он, — и не то. То, что меня убивает, ты понимаешь, это одновременное и параллельное существование таких разных миров и это нестерпимое разнообразие ощущений, которых никакая сила воображения не может соединить в одно. Каждый из нас ведёт несколько существований и то огромное расстояние, которое их разделяет, для меня непостижимо и страшно. Я не могу себя в этом найти.
Он остановился и опустил голову — и со стороны получалось впечатление, что ночью на бульваре стоит человек, который внимательно смотрит на свои ноги. Потом он поднял голову и сказал:
— Я не могу понять, что человек, который следит за разливом симфонии, за тем, как она растёт и расширяется, потом вдруг чудесно суживается и возвращается к тем двум нотам, из которых она родилась — я думаю сейчас о Пятой симфонии* Бетховена — этот человек, который в течение долгих минут живёт в этом мире и в которого навсегда вошло это необычайное движение звуков — как может этот человек после этого, выйдя из концертного зала, безболезненно вернуться к тому же, что было до сих пор.
— Я не вижу в этом непримиримого противоречия, — сказал я.
— Я не говорю о противоречии, я не сопоставляю постижение искусства с другими человеческими чувствами, — сказал он. — Но меня пугает расстояние, разделяющее на разные миры то пространство, в котором я потерялся когда-то давным-давно и в котором я больше не могу найти себя.
— Может быть, гений, в частности, обладает способностью одновременного постижения всех этих разных миров — той способностью, которой органически лишены простые смертные. Не построения теоретической концепции, в которую с одинаковым правом вошли бы все человеческие чувства в их невероятном разнообразии, — а чего-то другого — стихийного и безошибочного постижения всего этого.
— Может быть, — сказал он. — Но в таком случае следует сказать, что понимание гения нам недоступно. Не его проявления, а его природы
[* симфония (1804-1808) начинается «темой судьбы»: «Судьба стучится в дверь»]

1 Комментарий

  1. e.n. — примечания редакторов издания 2009 года Л. Сыроватко, Ст. Никоненко, Л. Диенеша, Т. Красавченко

Комментарии закрыты.