Владимир Васильевич Вейдле. Флорентийское вступление

Пожеланье погибнуть от землетрясения стоит того, которое было высказано в стихах, но непонимание и здесь огорчительнее гнева. Дело в том, что лишь для очень поверхностных её посетителей — пусть их и больше, чем других — Флоренция сводится к отдельным дворцам, церквам и музеям. Главное в ней — она сама, как целое, как нераздельное единство. И целое это, несмотря на всю шелуху, всё же остаётся осязаемым и видимым, как полвека назад, так и сейчас. Созерцать и понимать его, это и есть венец наших стараний, высшая нам награда

*
*     *

Полюбить Флоренцию, это не значит плениться чем-нибудь или даже очень многим из того, что нам показывают там. Можно любить город, как живое существо, если у города есть личность. В некоторой мере она есть у всякого, не слишком нового, не слишком наспех или по шаблону построенного города; у этого она есть в очень высокой, в высшей мере. Конечно, личность может и отталкивать, но ведь не раньше, чем мы отличили её от оболочки, которая её от нас скрывает. И с другой стороны она может внушить нам привязанность очень мало связанную с тем, что делает её личностью. Часто мы любим наш «родной» город — тот, где мы провели детство и юность — вовсе не замечая его своеобразия. Если мы это своеобразие, эту личность его заметим, мы, быть может, полюбим его новой, другой любовью, которая сольётся со старой, но которая не зависит от неё. Чтобы этой любовью полюбить город, чтобы, например, поэту всей своей поэзией с ним срастись вовсе нет ему надобности в нём родиться. Пушкин или Ахматова, Мандельштам не родились в Петербурге. Нет надобности и знать его — с детства или смолоду. Как и нет надобности, чтобы это был город нашей родной страны. Пуссен и Лоррен были в Риме пришельцами, но их живопись нашла свою родину в Риме. Есть семейная и есть другая любовь; есть любовь к родному и любовь к чужому. Высшее осмысление получает первая и единственно возможное вторая, когда они становятся любовью к личности. Именно такой любовью издавна любили Флоренцию, как чужеземцы, если они не были её врагами, так и сами флорентийцы

Уже один из ранних её летописцев, современник Данте, Дино Компаньи, пишет, что издалека приходили ею любоваться прослышав о красоте города и его построек, и о процветании в нём многих полезных ремёсел и искусств. Первый печатный путеводитель по ней (рукописные имелись, может быть и раньше) вышел в 1510-ом году. Рабле издевается над прожорливым пикардийским монахом, который не искал там ничего, кроме харчевен, а об остальном отозвался: «Ну да, хорошие дома, и что ж дальше?» Сам он хвалит месторасположение города и весь его облик в целом. Но как такие показания ни красноречивы, в смысле давней его славы, ещё важней было бы нам узнать, как воспринимали его, как представляли его себе сами его жители. Об этом существует немало свидетельств, хотя и косвенных — потому что говорят они о том, как создавалась Флоренция, а не о том, как она обозревалась — но зато и вдвойне драгоценных: они дают нам понять, как возникло то особое лицо Флоренции, которое мы узнаём и любим сегодня, как и вчера, и учат, что возникло оно не случайно, а преднамеренно и умышленно

Мы привыкли противополагать города, выросшие естественно, в течение веков, городам, построенным по определённому, заранее установленному плану. Декарт в своём «Рассуждении о методе» отдаёт предпочтение таким планированным городам, а Лондон в новые времена может служить образцом города, упорно сопротивлявшегося всякой регламентации и планировке. Но на самом деле такое противопоставление, когда речь идёт о средневековых городах, как Флоренция (и как огромное большинство городов Западной Европы), только запутывает дело. Города эти создавались медленно и не по математически вычисленным чертежам, но они отнюдь не строились кое-как и наудачу. Их воздвигали согласно замыслу, передававшемуся из рода в род; конечно, не разработанному до последних мелочей, но всё же ясному в общих чертах и постоянно обсуждавшемуся заново, — точно так же, как строили большие монастыри или северо-французские соборы, над которыми тоже трудились часто два или три столетия. Соборы сплошь и рядом оставались недостроенными; города, можно сказать, не достраивались никогда. Но цельность замысла от этого не пропадала и не менее отчётливо, чем соборы, ею отмечены, поскольку они хорошо сохранились, и города

*
*     *

Главное в средневековом городе, это стены и церкви. В городах, выделившихся из феодального мира, получивших независимость и тем более в тех, что превратились, как Флоренция, в город-государство, значение получили общественные здания, вроде флорентийского дворца Синьории («старого» дворца) или Барджелло (резиденции правителя, облечённого исполнительной властью); но стены и церкви своего первенства от этого не потеряли. Частные дома даже здесь, до середины пятнадцатого века, так сказать, из строя не выходили, особенно роскошным убранством один перед другим не щеголяли, но к началу этого века относится любопытный текст, показывающий, что сама застроенность города, отсутствие внутри его стен пустырей, нежилых пространств, считалась характерною его чертой. В тексте этом (из жизнеописания папы Мартина V-го) говорится о Риме, что незаселённые места и развалины лишают его лица, делают его чем-то непохожим на город. В этом лице города видели нечто, благодаря чему только и становится он в полном смысле слова городом. Горожанам надлежало заботиться о том, чтобы их город был обнесён стенами, равномерно застроен и чтобы главные его здания были должным образом размещены; они и заботились, как об этом свидетельствуют решения городского совета и различных строительных комиссий; заботились о том, чтобы город их имел лицо. Именно благодаря этим заботам он и становился тем, что немцы называют Gesamtkunstwerk — художественным произведением, состоящим из многих художественных произведений и возникшим благодаря сотрудничеству нескольких искусств (архитектуры, скульптуры, живописи)